— Слушаю, товарищ Сталин.
— Михаил Николаевич, Испания заканчивается. Люди возвращаются. Я хочу, чтобы ни один из них не потерялся в системе. Ни один — вы слышите? Не в строевые части, не в штабы, не в кабинеты. В учебные группы. Каждый, кто был в Испании и видел бой, — становится инструктором. Лётчики учат лётчиков, танкисты — танкистов, связисты — связистов.
Тухачевский помолчал — короткая, привычная пауза, означавшая, что он обдумывает.
— Где размещаем?
— Отдельные учебные центры. Привяжите к военным округам — по одному центру на округ. Малиновского — старшим инструктором по общей подготовке. Он прошёл Теруэль и Альфамбру, видел и наступление, и оборону, и отступление. Знает, как умирают от несогласованности родов войск. Пусть учит.
— Понял. Сделаем.
— И ещё, Михаил Николаевич. Я хочу, чтобы каждый вернувшийся из Испании написал отчёт. Не формальный — подробный. Что видел, что работало, что нет. Какое оружие эффективно, какое — мусор. Как действовала авиация, как танки, как пехота. Свободная форма — пусть пишут как умеют, но честно. Без приукрашивания.
— Боитесь, что приукрасят?
— Боюсь, что промолчат. Люди привыкли писать то, что хотят слышать наверху. А мне нужна правда. Горькая, неудобная, стыдная — но правда. Потому что через два года эти уроки будут стоить жизней.
Тухачевский снова помолчал. Потом сказал — тихо, но твёрдо:
— Я прослежу лично. Отчёты будут честными.
Сергей положил трубку. Откинулся в кресле и посмотрел в потолок — белый, с лепниной, с трещиной, которую никто не чинил, потому что никто не смел предложить ремонт в кабинете Сталина без приказа.
Через три дня в кабинет вошёл Малиновский.
Сергей видел его в последний раз полгода назад — перед отъездом в Испанию на второй срок. Тогда Малиновский был загорелым, подтянутым, со спокойным лицом кадрового военного, знающего своё дело. Теперь — другой человек. Худой, с тёмными кругами под глазами, с сединой на висках, которой раньше не было. Мундир сидел мешковато — похудел. Но спина — прямая, взгляд — твёрдый. Человек, который видел поражение и не сломался.
— Присаживайтесь, Родион Яковлевич.
Малиновский сел. Не на край стула, как садились те, кто боялся, — а нормально, опершись на спинку. Хороший знак.
— Расскажите, — сказал Сергей. — Не для отчёта. Для меня.
И Малиновский рассказал. Не о героизме и не о предательстве — о работе.
— Под Теруэлем, — начал он, глядя не на Сергея, а куда-то мимо, в стену, за которой, видимо, всё ещё стоял тот город, — второй батальон пошёл в атаку на высоту. По плану артиллерия должна была перенести огонь в глубину за три минуты до выхода пехоты. Не перенесла. Связь оборвалась — один снаряд попал в кабель, единственный кабель на весь участок, радиостанция не работала с утра. Батальон вышел на высоту, а там — свои снаряды. Сорок два человека. Двадцать — насмерть, остальные — ранены. Комбат — испанец, хороший командир, храбрый — стоял на бруствере и кричал в пустую трубку, а снаряды падали, и люди…
Малиновский замолчал. Потом продолжил — ровнее, суше:
— Это не исключение, товарищ Сталин. Это система. Авиация бомбила свои позиции, потому что на земле не было наводчиков. Танки останавливались в чистом поле, потому что пехота залегла в пятистах метрах позади и отказывалась подниматься. Раненых выносили по двое суток — санитарный транспорт реквизировали для подвоза боеприпасов. И всё — из-за одного: никто не разговаривал друг с другом. Ни по радио, ни по телефону, ни посыльными. Каждый род войск воевал сам по себе, как на отдельной войне.
