Девять утра. За окном ещё темно: февральское московское утро не торопилось с рассветом, и фонари во дворе Кремля горели жёлтым тусклым светом, от которого снег на булыжнике казался не белым, а грязно-оранжевым. Кабинет освещала люстра под потолком, тяжёлая, бронзовая, с матовыми плафонами, дававшая ровный безжалостный свет, при котором лица выглядели старше и усталее, чем были.
Сергей оглядел собравшихся.
Воронов справа, уже знакомый, с папкой, которую, судя по красным глазам, дополнял всю ночь. Кулика на совещании не было: Поскрёбышев звонил, но начальник ГАУ «находился на объекте» и «прибыть не имел возможности». Сергей не настаивал. Воронов стоил десяти Куликов, и все за этим столом это знали. Рядом с Вороновым сидел его помощник по боеприпасам, комбриг Хохлов, маленький, сухой, с цепким взглядом бухгалтера, помнящего каждую цифру.
Напротив расположились люди из наркомата боеприпасов. Наркомат был создан всего месяц назад, в январе тридцать девятого, выделен из наркомата оборонной промышленности, и его сотрудники ещё носили на лицах выражение людей, которых только что пересадили из одного поезда в другой и не объяснили, куда он идёт. Во главе делегации сидел заместитель наркома Горемыкин, грузный, рыхлый, с одышкой и привычкой вытирать лоб платком каждые три минуты, даже в прохладном кабинете. За ним — начальник порохового главка Шебалин, худой, нервный, с пальцами, испачканными чернилами; видимо, писал отчёт в машине по дороге в Кремль.
Отдельно, чуть в стороне, двое в штатском. Химики. Молодой, чернявый — заместитель начальника лаборатории НИИ-6, института, занимавшегося порохами и взрывчаткой; фамилию Сергей не запомнил и потом переспросил у Поскрёбышева. Жуков. Не тот Жуков, другой. А рядом с ним, седой, в мятом пиджаке без галстука, с лицом землистого цвета и усталостью, которая бывает не от работы, а от неволи, — Бакаев. Александр Семёнович Бакаев, лучший пороховой химик страны, арестованный в тридцать седьмом и с тех пор работавший в ОТБ-6, тюремном конструкторском бюро при том же НИИ-6. Шарашка. Сергей вытребовал его три дня назад, отдельным звонком Берии, и Берия, разумеется, не возражал: когда Сталин просит доставить заключённого, вопросов не задают. Привезли утром, в «воронке», конвой остался в приёмной. Поскрёбышев позаботился, чтобы конвойных не было видно. Но все в комнате знали, откуда этот человек, и некоторые старались на него не смотреть.
Поскрёбышев в углу, с блокнотом. Невидимый.
— Товарищи, — начал Сергей, и одиннадцать человек перестали дышать. Он к этому привык, к мгновенной тишине, которая наступала, когда Сталин открывал рот. Привык, но не смирился: каждый раз это напоминало ему о чудовищности положения, в котором один голос мог решить судьбу миллионов. — Вчера я прочитал отчёт о ревизии артиллерийских складов Балтфлота. Там есть интересные цифры. Но меня заинтересовали не снаряды, а порох. Точнее, его отсутствие.
Он сделал паузу. Не для эффекта: ему нужно было подобрать слова. Сталин говорил медленно, весомо, с грузинским акцентом, который Сергей давно научился воспроизводить безупречно. Каждое слово как камень, положенный в стену: точно на место, с расчётом.
