— Мы броню катали, — сказал он вслух, в пустой ночной кабинет, ни к кому. — Броню. А теперь что? Плиты для домишек? Тракторишки?
И было в этом «тракторишки» не презрение к трактору, Стародуб был мужик и цену трактору знал, а обида воина, которого после великой войны переводят в обозники. Будто разжаловали. Будто сказали: отвоевался, старик, иди теперь по хозяйственной части, там тебе и место.
Была и другая забота, посерьёзнее обиды. Стародуб был не только гордец, он был человек государственный, и думал не только о себе. Оборону оголять — страшно. Война-то кончилась, а мир, он знал, ненадёжный. За океаном не дремлют, у них своя бомба, и кто поручится, что через год-другой не припечёт снова? А ежели припечёт, а мы завод разоружили, перевели на корыта, с чем останемся? Опять под снегом станки ставить? Стародуб этой мысли боялся больше, чем обиды: что снимут с обороны, а завтра война, и окажемся голыми.
С этими двумя тяжестями, обидой и страхом, он и встретил человека из Москвы, приехавшего проводить эту самую перековку в жизнь.
Человек приехал утром, и Стародуб, ждавший увидеть какого-нибудь сухого столичного начальника, из тех, что сыплют цифрами и не желают знать, каково это на деле, увидел вместо него крепкого, плечистого, чернобрового мужика лет под сорок, с открытым, приятным лицом, и мужик этот, войдя, не стал с порога распоряжаться, а поздоровался за руку, крепко, по-рабочему, назвался — Брежнев, из Москвы, по хозяйственной части, и попросил сперва показать ему завод.
А был этот Брежнев в металлургии человек не случайный, а свой, с самых корней. Родом с Днепра, из рабочей семьи, он и завод знал не по книжкам: смолоду поработал слесарем на металлургическом, выучился на инженера по тепловой части, прошёл заводские цеха собственными руками, снизу доверху. Поднялся он по хозяйственной да партийной линии, набил руку на восстановлении разорённых войной заводов, а нынче в Москве его приметили из молодых, приметили как человека, что умеет ладить и с железом, и с людьми, и рассудили: пора испытать его на деле покрупнее. Оттого и послали на Урал, поворачивать оборону на мир: справится с этакой заботой — стало быть, годен и на большее, а спотыкнётся — что ж, лучше споткнуться тут, на заводе, чем после, на чём покрупнее. Сам Стародуб про эту тихую проверку, понятно, не ведал, ему прислали просто человека из Москвы по хозяйственной части; а что за человеком стоял хозяйский расчёт на вырост — про то знали покуда лишь в Кремле.
— Не бумаги, — сказал он. — Бумаги я и в Москве начитался. Вы мне завод покажите, живьём. Я, Пётр Захарович, сам заводской, на металлургическом начинал, тепловик по выучке, так что цех от конторы отличу и в железе разберусь. А всё ж решать, не поглядев своими глазами, что тут у вас и как, последнее дело. Оттого сперва покажите.
И это Стародубу, против ожидания, понравилось. Он не любил тех, кто решает по бумаге, не нюхав цеха. А этот хотел поглядеть.
Пошли по заводу. И Стародуб, поначалу настороженный, угрюмый, ждавший подвоха, понемногу оттаивал, водя гостя по цехам, потому что показывать своё детище было ему в радость, а гость слушал внимательно, не перебивал, спрашивал по делу, толково, по-заводскому, и Стародуб скоро приметил, что столичный-то не белоручка и не краснобай из кабинета, а свой брат, заводской, из тех, кто металл знает не по бумаге, — и от этого настороженность его таяла ещё скорее.
