— Так, — сказал Сталин. — Дальше.
— Вторая щель: сам расчёт. Пороги, ставки, день. Это знают в наркомате, у меня, в Госбанке. Круг узкий, да и в узком кругу языки есть. Третья: места. Пока довезём деньги до Владивостока, до Ташкента, пройдёт время, а бумага уже там, в сейфах, лежит и жжётся. Чем дальше от Москвы, тем дольше лежит, тем больше народу мимо прошло. Вот три щели, и в любую может протечь.
Сталин слушал внимательно, и по мере того как Зверев считал щели, у него в голове складывалось решение, простое и жёсткое.
— Значит, так, — сказал он, когда Зверев кончил. — Печатать начнём тайно и загодя, но никому, ни единому человеку по всей цепи, не скажем, что печатаем и зачем. Пусть печатают, возят, стерегут, кладут в сейфы — а что это и к чему, не знает пусть никто, кроме тех, кому положено по самому верху. Деньги повезём в закрытых ящиках, за пломбами, под охраной, как возят оружие, и вскрывать эти ящики запретим до особого часа, под страхом, каким пугают за измену. Пусть лежит запечатанное по всем кассам страны, от Москвы до Камчатки, лежит и молчит, и никто, кто рядом, не знает, что там. А в назначенный день, в один час на всю страну, — вскрыть. И начать.
Зверев слушал, кивал, и видно было, что мысль ему по сердцу, да оставалось у него ещё сомнение, и он, по честности своей, его не проглотил.
— Всё так, товарищ Сталин, всё верно, — сказал он. — Да только запечатать и запретить — это на бумаге. А на деле кто-то же должен это стеречь по всей стране, следить, чтоб не вскрыли, не проболтались, чтоб пломба была цела и язык за зубами. Это ж не финансовое дело, это дело такое, что мне, финансисту, не по руке. Мне бы кого поставить над этой тайной, крепкого, с хваткой, кто бы за неё головой отвечал.
— Поставлю, — сказал Сталин. — Об этом не думай, это моя забота. Дам тебе человека, молодого, зубастого, которому эту тайну и вручу, чтоб он её берёг по всей цепи, от печатника до кассира в дальнем районе. Ты ему — что и куда везти, а он тебе — чтоб довезли и не пикнули. Твоё дело считать, его дело молчать и заставить молчать других. Такого найду. Есть на примете один.
Он и вправду уже держал в уме молодого, из тех, кого присматривал загодя, кому пора было дать дело настоящее, тяжёлое, на котором человек либо ломается, либо крепнет. Одного такого испытали нынче на Урале, на заводе, и он показал себя. Пора было испытать другого, на другом, на тихом, на секретном, где нужна не хватка хозяйственника, а иная, цепкая, неразговорчивая порода. Но об этом Звереву было знать покуда незачем, и Сталин имени не назвал.
— Ну, коли поставите, — сказал Зверев, успокаиваясь, — тогда берусь. С деньгами, с порогами, с ценой управлюсь, это моё. А тайну вы обеспечьте — и выйдет.
Сталин поднялся, подошёл к окну, за которым лежала тёмная уже, ночная осенняя Москва, и постоял, глядя вниз, но недолго, потому что дело было не додумано до конца, а он не любил бросать дело недодуманным.
— Срок, — сказал он, обернувшись. — Когда.
— Как поспеем с деньгами, — сказал Зверев. — Печатать много, развозить далеко. Раньше зимы не управимся, товарищ Сталин, при всём старании.
