И не дождались. Вот что было удивительно, вот отчего деду было нынче не по себе: голод не пришёл.
Он не пришёл не оттого, что лето вдруг исправилось, не исправилось, на юге как горело, так и выгорело, хлеба там сняли мало, дед про то знал от свояка, что жил в тех краях. Он не пришёл по другой, непонятной деду причине, о которой в деревне толковали по-разному, а толком не знал никто. Толковали, что будто бы наверху заранее, ещё загодя, отложили хлеб про запас, в закрома, в казну, много хлеба, и держали его, не трогая, на чёрный день, а как ударила засуха, как стало на юге туго, этот припасённый хлеб тихо, без шума, пустили в дело: повезли туда, где горело, стали кормить, стали давать в долг под будущий урожай, подперли, где проваливалось, и не дали беде разгореться. И вышло так, что беда, уже занёсшая руку, руку эту опустила, потому что бить пришлось уже не по пустому месту, а по тому, что успели подпереть, и удар пришёлся не по живому, а по припасённой соломе.
Дед во всё это верил и не верил. С одной стороны, оно вроде и складно: недород был, а голода нет, значит, кто-то его отвёл, сам он не отводится. А с другой стороны, дед за свою жизнь навидался всякого начальства и всяких обещаний, и знал, что наверху редко думают о мужике загодя, а больше спохватываются, когда уже помер. И чтоб вот так, наперёд, за год, кто-то там, в Москве, подумал, что вот-де будет засуха, будет туго, и надо припасти, в это деду верилось трудно, слишком уж это было непохоже на то, что он видел за жизнь.
Но хлеб был. Голода не было. Это дед видел своими глазами, а глазам своим дед привык верить больше, чем словам.
Он присел на копну, свернул цигарку негнущимися пальцами, закурил, и сидел, курил, глядел, как встаёт над полем солнце, красное сперва, тяжёлое, а потом всё выше, всё светлее, и как тает, оседает туман, и как открывается поле во всю ширь, золотое, убранное больше чем наполовину, с чёрными копнами, с далёкой полоской леса по краю. Хорошее было поле. Родное. Сколько он по нему выходил за жизнь, сколько на нём переработал, сколько пота в него влил, не счесть. И вот стоит хлеб, и убран будет весь, до колоска, и зима будет сытая, и по всему выходит, что беда, которой он ждал, в этот год миновала.
— Дед Матвей! — окликнули его от края поля. — Ты чего тут по росе расселся? Простынешь.
Это был Петро, племянник, сын покойной сестры, молодой ещё мужик, вернувшийся с войны без двух пальцев на левой руке, но живой, целый в остальном, и теперь председательствовавший в их колхозе, потому что мужиков толковых почти не осталось, а Петро был толковый и грамотный, четыре класса кончил да на войне ума набрался.
— Сижу, — сказал дед. — Гляжу. Не гони.
Петро подошёл, сел рядом на копну, тоже закурил.
— Чего глядишь-то?
— Хлеб гляжу, — сказал дед. — Хороший хлеб.
— Хороший, — согласился Петро. — Дай бог всякий год такой. Управимся до дождей, ежели погода постоит.
Помолчали, покурили.
— Слышь, Петро, — сказал дед, глядя в поле. — А правда, что на юге-то горело нынче? Что недород там?
— Правда, — сказал Петро. — Горело. У них там беда была, чего скрывать. Свояк твой, поди, писал?
