— К зиме, — сказал Сталин. — А точнее — под Новый год. Вот тебе срок, Арсений Григорьевич: чтоб к Новому году. Чтоб человек встретил новый год с твёрдым рублём в кармане и без карточки на столе. Ты мне не просто так это сделай, а вот к этому дню.
Зверев поглядел на него с некоторым удивлением: срок был жёсткий, и не только жёсткий, а какой-то нарочно приуроченный, будто Сталин уже знал наперёд, что именно эта пора верная, и не выбирал её, а называл как решённое.
— Отчего непременно под Новый год? — спросил он. — Дело денежное, не праздничное. Можно и в январе, спокойнее выйдет.
— Оттого, что под Новый год, — сказал Сталин, и не стал объяснять того, чего объяснить не мог: что он знает эту пору верной так же твёрдо, как знал прошлой осенью, что надо копить хлеб. Он сказал иначе, тем, что было понятно и без объяснений: — Новый год — это когда человек подводит черту и ждёт от завтра лучшего. Вот и дадим ему это лучшее прямо к черте, в руки. Не в скучном январе, когда праздник прошёл и впереди слякоть, а в самый тот час, когда он готов поверить в доброе. Деньги, Арсений Григорьевич, — это ведь наполовину вера. Твёрдый рубль твёрд не одной бумагой, а и тем, что человек в него верит. А верить он всего охотнее под Новый год. Стало быть, тогда и дадим.
Зверев не нашёлся возразить: в этом была своя, не финансовая, а какая-то более глубокая правда, и он, счётный человек, привыкший к цифрам, признал её, хоть и не смог бы вывести на счётах.
— Под Новый год так под Новый год, — сказал он и записал срок. — Успею. Кровь из носу, а успею.
Они просидели ещё долго, до глубокой ночи, и разговор пошёл уже не о главном, главное решили, а о частностях, которых у такого дела была тьма: как быть с колхозным рынком, как с вкладами в разных республиках, как с деньгами, что в пути, в переводах, как со сдачей, с мелочью, с тем и с этим. Зверев доставал лист за листом, считал вслух, черкал, спорил, где надо, отстаивал своё, и Сталин, где Зверев был прав по счётной части, уступал не споря, а где дело касалось не цифры, а человека, там стоял на своём и гнул к тому, чтоб везде, во всякой мелочи, выходило одно: жулику тяжело, работяге легко.
И чем дальше шёл разговор, тем яснее вырисовывалось из груды листов дело, крепкое, продуманное, злое к тому, к кому надо, и доброе к тому, кого берегли. Не подачка, а перелом: страна выходила из военной денежной разрухи на твёрдую ногу, и выходила так, чтоб первый же шаг этой твёрдой ноги пришёлся по мешочнику, а первая радость досталась тому, кто честно отработал войну и мир.
Под утро Зверев собрал свои листы, сложил в потёртый портфель, застегнул, на этот раз застёжки сошлись, потому что часть бумаг осталась у Сталина.
— Ну, с богом, что ли, — сказал он, вставая, и сам усмехнулся своему слову, потому что в бога не верил, а сказалось само, от важности дела. — Задали вы мне работы, товарищ Сталин. Спать теперь не буду до самого Нового года.
— И не спи, — сказал Сталин без всякой жалости, но и не зло, а как говорят человеку, которому доверили большое. — Выспишься после. Это, Арсений Григорьевич, такое дело, за которое не спать не жалко. Иную реформу народ и не заметит, а эту запомнит. Внуки твои будут знать, что был твёрдый рубль и была отмена карточек. За такое и ночей не жаль.
