— Заворчит, — согласился Сталин. — А ты сделай так, чтоб не сильно ворчал. Цену эту единую держи низко, сколько можешь, поджимай. И следом снижай. Ты мне не одну реформу готовь, а начало долгого дела: раз в год, а то и чаще, цену вниз, вниз, вниз. Чтоб человек привык: год прошёл — хлеб подешевел, ещё год — сахар подешевел. Чтоб он видел не разовый фокус, а движение, всегда в одну сторону, ему на пользу. Вот тогда он про первую обиду забудет, потому что за первой обидой пойдёт вторая радость, а за ней третья. Посчитай мне и это: не только как свести цену, а как её потом ронять, из года в год, и откуда на это брать.
Зверев записал что-то у себя, коротко, крючками, и по лицу его было видно, что задача ему не в тягость, а в радость: такие задачи он любил, большие, счётные, на годы вперёд.
— Это большая работа, — сказал он. — Но правильная. Снижать цену — это, товарищ Сталин, лучше всякой речи. Речь забудут, а что хлеб подешевел — запомнят. Сделаю расклад. Только предупреждаю: ронять цену смогу лишь на том, что своё, что вдоволь родит земля да завод. Где недостача — там не уроню, там держать буду. Так что вы уж и по хлебу, и по хозяйству жмите, чтоб было чего дешевить.
— Жму, — сказал Сталин. — Хлеб копим, завод на мир повернули, тракторы пошли. Будет чем. Твоё дело — деньги, моё — чтоб под эти деньги был товар. Сойдёмся посерёдке.
Они помолчали. Зверев перебирал листы, что-то сверяя, а Сталин глядел на разложенные бумаги и думал, что главное они, кажется, обговорили, а осталось самое опасное, то, на чём вся эта затея могла сгореть в один час, не начавшись.
— Теперь, Арсений Григорьевич, о том, без чего всё прочее — труха, — сказал он тихо, и Зверев по этому тихому голосу понял, что дошли до сути. — Тайна.
— Тайна, — отозвался Зверев, и лицо его стало озабоченным. — Да. Это, товарищ Сталин, страшнее всех порогов и цен. Если про реформу узнают загодя — конец. Всё насмарку.
— Объясни, как ты это видишь. Отчего конец.
— А оттого. — Зверев отодвинул бумаги, заговорил горячее, чем прежде, потому что тут была его главная тревога. — Спекулянт не дурак. Он на своём мешке чуткий, как заяц. Пронюхай он, что деньги завтра обменяют десять к одному, — что он сделает нынче же? Кинется свой мешок спасать. Скупит на все деньги что попало: золото, камешки, товар, тряпьё, соль, спички, лишь бы не бумага. Или разнесёт по родне, по подставным, положит малыми вкладами на чужие книжки, чтоб под льготу подвести. И к утру реформы у него уже не мешок бумаги, а золото да товар, и мы ударим — а бить некого, он утёк. Мало того: пойдёт паника. Побегут и честные, сметут магазины, спрячут что успеют, цену на базаре взвинтят до неба. Один слушок — и вместо чистки получим погром. Оттого тайна тут не половина дела. Тайна — всё дело.
— Вот именно, что всё дело, — сказал Сталин с нажимом. — Верно говоришь. Стало быть, как её беречь? Ты мне по порядку: где щели, откуда потечёт?
— Щелей много, — сказал Зверев и стал загибать пальцы, сухие, костистые. — Первая: деньги. Новый рубль надо напечатать заранее, много, на всю страну, и загодя развезти по местам, по банкам, по кассам, до самого дальнего района, чтоб в день обмена было чем менять. А это тонны бумаги, эшелоны, тысячи рук. Печатники, возчики, охрана, кассиры. И всякий, кто новую бумажку в руках подержал, уже носитель тайны. Одна баба на почте проговорится куме — и пошло.
