Пусть клетушка, думал он. Пусть тесно. Но — своя. Вот в чём вся штука, вот чего старик со своими колоннами не понял и, видно, уж не поймёт. Своя. От стены до стены — твоя, и ничья больше. Своя кухня, где твоя баба варит на твою семью, а не отвоёвывает очередь у пяти соседок. Своя уборная, куда не стоят с утра в очереди восемь человек. Своя дверь, которую ты за собой закрыл, и всё, ты дома, у себя, один со своими, и никто тебе не сосед за фанерной перегородкой, никто не слышит через стенку, как ты с женой шепчешься, никто не считает, сколько ты керосину жжёшь. Своё. Отдельное. Маленькое, а своё.
Он-то знал цену этому «своему», потому что сам жил, как все, в коммуналке, в тесноте, в том вечном общем котле, где десять семей на одну кухню и где человек за годы такой жизни разучается быть один, разучается закрывать за собой дверь, потому что дверь не своя и за ней всё равно общий коридор. Он знал, что такое — прожить жизнь на людях, без единого своего угла. И оттого эти его клетушки были для него не клетушки, а великое дело, может, самое великое из всех, за какие он брался, вернуть человеку его отдельность, его право закрыть за собой дверь.
Комиссия приехала к десяти.
Приехали на двух машинах, вылезли, пошли по глине к дому, начальство, инженеры, приёмщики, и с ними, к неудовольствию Лагутенко, тот самый старший архитектор, солидный, важный, в хорошем пальто, приехавший, видно, поглядеть, что вышло из этой затеи, к которой он с самого начала относился с барским своим сомнением.
Пошли осматривать. Ходили по этажам, по квартирам, щупали стены, стучали, заглядывали в углы, смотрели, ровно ли легли панели, не расходятся ли швы, хорошо ли пригнаны рамы. Инженер-приёмщик, дотошный, въедливый, лазил всюду со своей рейкой, с уровнем, всё вымеряя, и Лагутенко ходил за ним, и внутри у него всё сжималось, потому что всякий мастер, как бы ни был уверен в своей работе, а перед придирчивым приёмщиком робеет: вдруг да сыщется изъян.
И изъян сыскался. На третьем этаже, в угловой квартире, приёмщик, приложив уровень к стыку двух панелей, нахмурился, приложил ещё раз, поводил, поцокал языком.
— А вот тут, товарищ Лагутенко, непорядок. Шов. Панели сошлись неровно, зазор. И, гляньте, — он провёл пальцем, — продувать будет. Зимой отсюда потянет. Это брак.
Лагутенко подошёл, поглядел сам. И вправду — стык лёг неровно, панели чуть разошлись, был зазор, небольшой, а был. Брак. Не первый уже дом ставили по этой серии, руку вроде набили, а вот тебе, пожалуйста, брак на третьем этаже.
Старший архитектор, стоявший тут же, чуть усмехнулся, не зло, а так, с той тонкой стариковской усмешкой человека, чьи опасения подтвердились.
— Ну вот, — сказал он негромко, ни к кому. — Я же говорил. Спешка. Собирают на живую нитку, как попало. Кирпич бы так не сложили, а панель — вон, разошлась. То ли ещё будет, как зима придёт да как их поведёт от мороза.
И вот тут Лагутенко, которого эта усмешка задела за живое, вместо того чтоб смутиться, вдруг успокоился и обозлился хорошей, рабочей злостью, той, что не мешает делу, а помогает.
